Максим Соколов, для МИА "Россия сегодня"
Нобелевским лауреатом 2015 года стала белорусская журналистка Светлана Алексиевич, что также вызвало удивление и немалые споры.
Дело даже не в том, что народные рассказы, собранные и скомпилированные Алексиевич, порой внушали сомнение по части аутентичности. Ведь одно дело беллетристика, где творческая фантазия — вещь совершенно нормальная. Никто не требует, чтобы в "Войне и мире" каждая строчка, посвященная Кутузову или Наполеону, подтверждалась историческими документами. Граф Толстой фантазировал, и это его несомненное право. Но другое дело документальная журналистика, с фантазией плохо совместимая — для того есть иные жанры.
Равно как дело и не в том, что тексты Алексиевич были исполнены наивной русофобии. С кем не бывает. Опять же кому нравится поп, кому попадья. Если шведским академикам все больше нравится именно попадья, причем совершенно определенных воззрений — имеют полное право.
Самый главный источник недоумения был связан с жанровой природой творчества Алексиевич. Все-таки документальная журналистика (положим, что все претензии к улучшению свидетельств в угоду заданной концепции неосновательны, и журналистика совершенно блестящая) прежде не считалась литературой в собственном смысле этого слова. Тут существенное расширение границ. Можно даже сказать, что безоглядное.
То есть на иной взгляд, ответ "А в Париже такое носят, и не вам, колхозникам, рассуждать о предметах, в которых вы ничего не понимаете" является исчерпывающим. Procul este, profani, не доросшие до парижского изящества.
А на иной взгляд — нет. Безоглядное расширение может ломать все рамки, прежде удерживающие искусство в каких-то определенных формах, то в итоге приводит к чему-то безобразному. Ударение хоть на втором, хоть на третьем слоге.
Если прежняя высокая литература уравнивается в правах с журналистикой, пропагандой, эстрадным пением и вообще с любой публичной речевой деятельностью, само понятие литературы расплывается.
Что с этим делать, непонятно, и аргумент Остапа Бендера про то, что сейчас в лучших домах Берлина принято разливать чай через ситечко, не всех удовлетворит.
Впрочем, дело здесь не в симптомах задорной старости, а в том, что завещание Нобеля, составленное 27 ноября 1895 года действительно безнадежно устарело. Перечтем его: "Мои душеприказчики должны перевести капитал в ценные бумаги, создав фонд, доходы от которого будут выплачиваться в виде премии тем, кто за предшествующий год внес наибольший вклад в прогресс человечества. Указанные доходы следует разделить на пять равных частей, которые должны распределятся следующим образом: первая часть тому, кто сделает наиболее важное открытие или изобретение в области физики, вторая — тому, кто сделает наиболее важное открытие или усовершенствование в области химии, третья — тому, кто сделает наиболее важное открытие в области физиологии или медицины, четвертая — создавшему наиболее значительное литературное произведение идеалистической направленности, пятая — тому, кто внесет весомый вклад в сплочение народов, ликвидацию или сокращение численности постоянных армий или в развитие мирных инициатив".
Завещание писал фаустовский человек, homo faber, а ключевые слова здесь — "прогресс человечества". Так, как виделся этот прогресс в конце XIX века — как беспрестанное улучшение человеческой жизни на основе все новых и новых достижений физики, химии, гигиены и органотерапии при внесении такого же ясного инженерного разума в политику держав и при сохранении и развитии идеалистической литературы (равно, как и культуры в целом), воплощающей высоту человеческого духа.
Так что дело не в том, что Нобелевский комитет действует по чьей-то указке, и не в том, что он без всякой указки все более превращается в цирк с конями, а в том, что "вчерашнего (скорее даже позавчерашнего) мира", о котором завещание Нобеля, давно уже нет, а все попытки приложить фаустовские мечты динамитного короля к сегодняшней реальности производят тот эффект, который они производят.