Дмитрий Косырев, политический обозреватель МИА "Россия сегодня"
Последнюю Нобелевскую премию по литературе дали, как известно, за публицистику. Но может ли она быть литературой? Еще как может, о чем говорит только что вышедшая книга Татьяны Толстой "Войлочный век", возможно — крупнейшее литературное событие 2015 года.
Месть ушедшей эпохе
Войлочный век: так Толстая припечатала эпоху Брежнева — позднего Хрущева. Эпоху эту сейчас как-то все разом взялись исследовать, прежде всего на экранах, потому что с точки зрения сегодняшнего человека ее вообще понять невозможно: как же люди вот так жили? И мы смотрим, вечер за вечером, откуда взялся убийца по кличке "Мосгаз", кто такие были стиляги и как век с ними боролся, а вот еще расстрел в Новочеркасске… Только вчера по всем программам был сплошной Сталин с плохо наклеенным носом, а сегодня в каждом кадре на стенке портрет Хрущева или молодого Брежнева. Пытаемся понять — и не можем. Инопланетное что-то.
Книга Татьяны Толстой состоит из рассказов (а это рассказы?), чистой публицистики и еще миниатюр. Самый первый эпизод книги — это… ровно 37 строк. Зарисовка. Про женщину неземной красоты, продавщицу в алкашном магазине. Почему это хорошо читается? В том числе и потому, что магазинов уж точно таких нет, женщин тоже, век ушел, совсем.
Самое интересное, что до этой книги назвать все творчество Татьяны Толстой публицистикой как-то не приходило в голову. А тут, вроде бы, новых рассказов не так много, больше старых-знакомых, но книга так построена — как журналистская, и даже прежние литературные работы в ней смотрятся соответственно.
Что вообще такое литература? Это такой волшебный мир, коробочка, в котором ходят и разговаривают придуманные автором человечки, и вот ты туда заглядываешь, погружаешься, становишься того же размера, что и они, коренные обитатели, и тебе там очень здорово.
А тут — это же не литература, когда в сборнике рассказывается про "Поле чудес" не человечка из коробочки, а Леонида Якубовича, его Якубовичем и называют, вдобавок в выражениях и определениях не стесняются. А что вы хотели от женщины из передачи "Школа злословия" — вот и злословит. Хлещет злые времена наотмашь и сквозь слезы, мстит прошлому, и настоящему достается тоже.
Якубович тут потому, что "Войлочный век" как таковой — это только первая часть книги, а еще тут есть раздел о бредовых 90-х, и просто о сегодняшнем дне, в конце же — про век золотой, который в России вообще-то чаще называют серебряным, начало XX века. Но, повторим, книга сделана как исследование времени или времен, и даже то, что казалось раньше чистой, настоящей литературой, здесь превращается в публицистику. Ну, что-то вроде даже Жванецкого — о нас и об эпохе.
А это ведь модно. Нынешней осенью кто только не удивился, когда Нобелевскую премию по литературе присудили Светлане Алексиевич, кстати, за то самое — за журналистско-публицистические исследования. Как считают, конкретно за "Время секонд-хэнд" — так это ведь примерно то же, что "Войлочный век".
Загадки генетики
Хотя если посмотреть на те самые Нобелевские премии — а вот Бунин, Иван Андреевич, за что ту же премию получил? Писал с тоской и горечью о навсегда ушедшей эпохе. Так это ведь тоже "Войлочный век" получается?
Но в том-то и дело, что Толстая и Алексиевич никак не соприкасаются и рядом не стоят, разве что могут найти пару-тройку общих взглядов на Россию или политику. Но ведь дар, драгоценный писательский дар, к политическим и прочим убеждениям никакого отношения не имеет.
А вот Толстая и Бунин… Соприкасаются они или нет, но в обоих случаях тут у нас то самое чудо, чудо слова, умение делать словом то, что никто другой точно так не может. А раз так, то как бы ни прикидывался "Войлочный век" журналистикой, тут у нас литература, большая, настоящая.
Татьяне Толстой в голову не пришло бы выстроить рассказ на одном диалоге, как это делал Хемингуэй или кто-то еще. Она диалоги не очень любит. Рассказ ее — это соло на виолончели, одинокий голос автора, ехидно-ядовитый, горький, без видимых усилий выдающий только что придуманные слова ("неотмирасегосинка"), одним касанием рисующий для нас "непроглядно-черного кота", мгновенно вбрасывающий в текст скрытые цитаты — такие, который читатель должен знать, иначе стыдно, вот, например, окуджавское "забыться, закружиться, затеряться".
Генетику зря называли лженаукой, она есть. Толстая начала писать неожиданно для себя, в 32 года, почти мгновенно набрала высоту мастерства и с тех пор, в общем, не меняется. Откуда у нее это взялось — да вот от дедушки, Алексея Толстого, потрясающего стилиста. Проза этого Толстого — из последних сладких фруктов нашего Серебряного века. Та же щедрость словесных находок, та же легкость, те же запоминающиеся навек образы, то жуткие, то смешные.
Неважно, как назвать век. Даже и войлочный может выдавать вот такие штуки: "Я думаю, что родись такая во времена, когда полнота была в моде, — из-за нее велись бы войны кровопролитнейшие, до кирпичного крошева, до голой земли, до воронья в тишине. Племена и народы бы исчезали, и язык бы их забывался. И на разоренных фундаментах росли бы маки и репейник. Но полнота в моде не была. Модно было — "доска, два соска". Сапоги-чулки, яркая юбка выше коленок. Коленки-то как хороши, как они манят и мелькают, светлые, многие сотни их, особенно если взять бухла, и с запасом, и принять на грудь, и пройтись с ребятами по теплой летней Москве, в сгущающихся сумерках, в вечернем переплеске огней, голосов, обрывков музыки и смеха, и безо всяких там непонятных птиц".
Это, кстати о непонятных птицах — ровно половина (вторая) того самого первого как бы рассказа, "Гамаюн", про женщину из винно-водочного.
Или вот, неважно из какого рассказа, если это рассказ: "А лет двадцать назад он небось думал: всё отдам за эти ноги! Недолго думал, но все-таки был такой порыв. А еще до того — на велосипеде, и с горки, и в ушах свистело. А еще до того — сидел на озере с удочкой, и туман такой по гладкой воде, и хлеб в кармане. А еще до того поймал жука, огромного, с зеленым отливом, и перевернул, и смотрел, как он лапками шевелит. А еще до того. А еще.
А теперь".
Объяснять, как Толстые "это делают", бесполезно и не нужно. Они просто есть, и довольно.