В мае литературная премия "Большая книга" объявила шорт-лист, в который вошли 14 произведений, а 27 ноября будут объявлены трое победителей. Накануне объявления решения жюри РИА Новости предлагает освежить в памяти шорт-лист премии и прочитать или перечитать фрагменты произведений финалистов, которые ежедневно (до объявления победителей) будут публиковаться в рамках проекта Weekend.
Вова не ехал в Сагачи семь лет, писал редко и ни о чем: лишь хвастал, что дела идут все лучше - что за дела, куда они идут, того из писем Вовы понять было нельзя. Вова темнил, темнил, а на исходе сентября девяносто восьмого года почтальон Гудалов доставил Панюкову телеграмму: "ЕДУ БУДУ СРЕДУ ЧТО ВЕЗТИ ВОВА". И Панюков ответил Вове телеграммой: "ТЕЛЕВИЗОР НЕ ПОКАЗЫВАЕТ".
Вова привез с собою два картонных ящика: в одном был новый, их четвертый, телевизор "Айва"; другой весь был набит хламом: женскими прокладками, детскими подгузниками, китайскими плюшевыми мишками, больше похожими на мышей; под ними была толстая пачка газет, а под газетами, на самом дне ящика упрятан сверток, тоже из газеты, размером с хороший кирпич; в том свертке были деньги, доллары.
"Не мои грины, - предупредил Вова так строго, как если б Панюков уже решил на них позариться. - Мы их сейчас заныкаем подальше и получше; я тут подумал, пока ехал: лучше - в хлев, в навоз. Заныкали - забыли; понял?… Что бы со мною ни стряслось - ты ничего про них не знаешь. Отдать их можно только одному на свете человеку, его зовут Федор Кириллович… Приедет кекс какой-нибудь, скажет тебе: "Меня послал Федор Кириллович", - ты все равно не отдавай, не верь ему, пусть хоть подмигивает и как угодно уговаривает; ты говори, что ничего не знаешь, ни о каком Федор Кирилловиче ты не слыхал… А если сам приедет, то есть сам Федор Кириллович, ты попроси его сначала ксиву показать, я уточняю: паспорт; потом, конечно, попроси прощения за паспорт и только после этого отдай..."
"Да что с тобой может случиться?" - смутился Панюков.
Вова подумал над его вопросом и вдруг решил расхохотаться: "А ничего, ха-ха, кому я нужен? Это я так гоню: тебя пугаю ради понта; шутка!.. Но в Сагачах еще побуду, я еще не знаю, сколько. Если ты, брат, не возражаешь".
"Чего мне возражать? - и удивился, и обиделся Панюков. - Дом твой, как видишь, где стоял, там и стоит: я там и прибираю, и полы мою. Пускаю иногда охотников, но после них все привожу в порядок".
Вова не стал жить в своем доме: он лишь включал в нем на ночь свет, а ночевать шел к Панюкову. Часто вставал с постели, отодвигал край занавески на окне и долго вглядывался из-за занавески в освещенные окна своей пустой избы, словно кого-то сторожил. Прислушивался к ночи, ничего не слышал, кроме отчаянных и редких, будто бы полных сожаления, вскриков совы вдали, кроме мушиного жужжанья трансформатора на столбе и скрипа старых сосен далеко за пустошью… Не спал, следил и провожал тревожным слухом всплывающий и умирающий шум шальной машины на шоссе, и, думая, что Панюков спит, возвращался к себе, под одеяло.
Четыре дня Вова молчал и морщился от нервных мыслей, почти не выходя из дому. На пятый день расслабился, разгладился и стал болтлив. Он даже приохотился к гулянию вокруг Сагачей, но не любил гулять один, всегда таскал с собою Панюкова.
Мимо заброшенных домов, криво осевших в глину, потом сквозь старый, в мужской рост, бурьян на огородах, они шли на забытое льняное поле, где всюду - гуще, реже ли, где до колен, а где уже по пояс - сами собою поднялись и распушились молодые елки; шли мимо елок к лесу и скрывались с головой в его коричневой тени - холодной, остро пахнущей сырым валежником, влажным мхом и пнями, обросшими тугим и синеватым древесным грибом.
В лесу Вова начинал громко болтать, пугая на ходу птиц: "…тачку временно пришлось загнать, квартиру я пока снимаю, район - говно, Капотня, но мне по барабану, это же временная хаза, пока я не купил свою, где захочу. Купить - реально, бабки будут по-любому; надо только переждать весь этот геморрой и не метать икру. Но и стрематься слишком - ни к чему, нам это западло, мы ждать умеем, мы и дефолт-фуфолт переживем; ништяк?"
Панюков не отвечал; он и не знал, как нужно отвечать, только похмыкивал смущенно. В этом похмыкивании Вове слышалась насмешка, он заводился и болтал все громче и все выше тоном: "Ну да, я не крутой. Но я и не гоню тебе, что я крутой: зачем мне гнать тебе про то, чего нет? Я не люблю понтов, ты знаешь. Мне и не нужно быть крутым, но я - не лох; ты просекаешь разницу? Я не лох, не лузер и не чмушник, я - деловая колбаса; ты втыкаешься?.. Ну хорошо, скажу попроще: я не слабак, и я давно не шестерю; да у меня у самого найдется, кому побегать и пошестерить; ты догоняешь?.. Я, брат ты мой, за это время столько повидал всего и столько пережил - другой бы обосрался. Другой бы, ясен перец, на бухло подсел, а то и на иглу, а я - ни капли не позволил, ни бухла, ни ширева. У меня, чуть что - сразу гантели, бег, сто приседаний, сорок отжиманий. Ну, фитнес и бассейн, само собой, а если вдруг совсем облом, или прессуют так, что яйца опускаются, короче, стресс такой, что даже не стоит, тогда - на байк, то есть на велик…"
"На кого?", - переспрашивал Панюков, услышав вдруг знакомое откуда-то, но и забытое словцо.
"Не на кого - на что: на лифапед", - нетерпеливо и с пришепетыванием кого-то передразнивая, пояснял Вова. - В общем, на велик, и - с горы: на Воробьевых, в Крылатском или на Нагорной улице: там замечательный овраг… И - так вставляет! Так вставляет! Такой адреналин, что чувствуешь себя как бэтмэн: обломы все, запарки и просеры от тебя как мячики отскакивают, а кто прессует - смотрят на тебя и тихо себе думают: а стоит ли такого прессовать? а может, лучше и не связываться?.. Но вот что я тебе скажу: и фитнес, и адреналин - это полезно, и иммунитету помогает, и настроению, и омолаживает, верно, и никто с этим не спорит, но ничего нет клевее нашей простой обычной баньки!"
"У нашей - печка развалилась", - напоминал Панюков Вове.
"Да говорил ты мне про печку и показывал, - с досадой отзывался Вова, - но я-то не о ней, я - в общем смысле. Я говорю тебе, чтоб ты догнал: нет ничего на свете лучше нашей русской баньки!.."
Вова с Панюковым уходили все дальше в лес, птицы, пугаясь, умолкали над их головами, а Вова и не думал умолкать. Панюкову было радостно слушать его. На своем сагачевском отшибе он редко слышал человеческие голоса, а уж отрывистый и резкий, как бензопила, высокий голос Вовы он долгие семь лет не слышал вовсе. И этот голос оставался таким, каким он его помнил, и иногда так ясно помнил, словно слышал этот голос в самом себе, словно это был его второй внутренний голос. Теперь же этот голос звучал, не умолкая, на весь лес, и поначалу Панюкову было все равно, что этим громким голосом Вова пытается ему сказать, что значат эти новые и непонятные - или понятные, но неприятные слова.
И лишь на третий день прогулок, когда они в обход болота продрались сквозь молодой осинник к Котицкому ручью, и Вова, подустав, надолго смолк, Панюков понял во внезапной тишине: чем больше Вова с ним говорит, тем меньше о себе рассказывает.
Андрей Дмитриев "Крестьянин и тинейджер". М.: Время, 2012