Ольга Галахова театральный критик, главный редактор газеты "Дом актера" - специально для РИА Новости.
"Забыть или больше не жить" - так называется спектакль, последняя премьера, только что выпущенная на малой сцене маленького московского театра, что и заявлено в самом его названии - "ОКОЛО". Имеется в виду, что театр расположен около дома К.С. Станиславского, рядышком, так же "около" существует театр и в переносном смысле, в сторонке от мейнстрима, но не супротив.
Можно сказать, что постановщик Юрий Погребничко дважды, если не трижды входит в одну и ту же воду. Он уже ставил прежде и в своем театре, и во Франции спектакль как бы разом по разным произведениям Чехова.
Один эпизод из "Чайки" дрейфует и переходит в сцену из "Вишневого сада", затем столь же естественно трансформируется в отрывок из "Трех сестер" и "Дядю Ваню", вкрапливаются эпизоды из рассказов Антона Павловича Чехова, фразы из ныне покойного писателя и режиссера Евгения Шифферса.
Однако Погребничко не ставит целью представить "полное собрание сочинений автора", скорее, берутся именно чеховские мотивы, которые, подобно используемому в спектакле шансону, кажется, можно пропеть. "Человек должен знать, для чего дети рождаются, почему птицы летят", "Хотел жить в городе, живу в деревне. Хотел жениться и не женился", "Снег шел об эту пору" и т.д. Словно чеховские тексты обработал композитор - и слова, реплики превратил в музыкальные лейтмотивы, которые, правда, постановщик Юрий Погребничко и режиссер Лилия Загорская разбавляют абсурдистскими цезурами типа "Хорошо жить на этом свете… после второй бутылки", или "никак не могу понять направления, чего мне собственно хочется, жить мне или застрелиться" и т.п.
Этому музыкальному построению спектакля соответствует и пластика актеров на крошечной сцене, похожей то ли на комнату, то ли сарай, обитый ржавым железом.
Здесь все живут словно в проходной, или, как говорили в советское время, в смежной комнате. В этой почти зэковской коробке появляются эльфы, которые преображают пространство своим легким дыханием, нежным щебетом, словно их достали из редкой шкатулки и пересадили в жесть.
От той жизни что-то осталось. Куски кружева и бархата, парчи и шелка, из которых сделаны их костюмы (художник по костюмам Надежда Бахвалова) пошли в дело, но к стилю этой свободной изысканности добавлены акценты иного рода — шапки-ушанки. К шапкам-ушанкам приклеены квадраты, по ним будет бить палкой джентльмен незлобно, но эксцентрично – и ядовито.
На первом этаже двухъярусной железной кровати, помеченной масляной краской цифрами, лежит Константин Треплев, накрытый одеялом, и время от времени из-под одеяла раздается: "Я — гений!". Это не мешает всем остальным вести свою беседу, не замечая этих выкриков. Легкий штрих - под черными пальто у двух персонажей виднеются белые халаты - дает намек на место действия спектакля. Психушка? Больничный барак в зоне?
Юрий Погребничко всегда помещает героев самых разных авторов в такое равнодушно-агрессивное пространство. Меняется мир, меняются границы, но и человек не становится свободней, и человека все равно сажают, неважно куда, — он всегда на территории зоны.
Но раньше, когда режиссер ставил "Три сестры", местом действия становился лесоповал, в котором угадывались социальные аллюзии недавней советской истории. Три сестры, генеральские дочки, вполне могли оказаться именно там после красного Октября. А тут, в новой работе театра "Забыть или больше не жить", похоже, социальным мотивациям такой территории уступают место другие толкования: зона — сама жизнь, поскольку она есть смерть. И, возможно, Погребничко заостряет свой софизм: если забыть о том, что есть смерть, то тогда и жизнь не жизнь, а если помнить, что есть смерть, то жизнь опять же не жизнь. Такая дилемма обрекает людей на то, чтобы существовать в определенных не ими границах. Они не находят и не найдут ответа на вопрос о том, зачем люди рождаются, почему птицы летят, и почему Константин Гаврилович застрелился, потому что, если найти ответ, то тогда станет ясно, зачем люди умирают.
Правда, Достоевский устами своего героя в "Кроткой" говорил, что смысл жизни в самой жизни. Однако для Чехова, вероятно, полагает Юрий Погребничко, такого ответа недостаточно. Обреченность жизни, — вот главный лейтмотив спектакля, и, надо признаться, самого Антона Павловича.
В этой ржавой железной шкатулке не столь важно, что говорят чеховские герои, куда существеннее, что чувствуют. Они похожи на мотыльков, которые залетели и трепыхаются у огня, не зная, как вылететь на простор. Что-то детское есть почти в каждом. Мужчины в черных пальто и котелках, с цветами не в петлице, но в верхних карманах пальто, женщины в платьях даже эпохи рококо, и арт нуво, и начала XIX века, правда, с шапками – ушанками, кажутся ряжеными на какой-то печальный карнавал. Вот Епиходов достал револьвер, а стайка девушек бежит за ним и тоненькими голосами просит: "Покажи револьвер, покажи револьвер!".
Из шапки-ушанки актрисы показывается длинная гвоздика и снова прячется. "Мама, — с этого слова собственно слова после безмолвного пролога начнется спектакль, — вишневый сад продан, осталась твоя чистая душа, мы насадим новый сад", — говорит актриса в возрасте Раневской, словно вспоминая свою, скорей всего потерянную дочь, свою утраченную жизнь. Чеховские фразы здесь не играются впрямую. За ними прячутся иные смыслы, временные контексты, которые включают в себя и позапрошлый, и прошлый, и нынешний века.
Два клоуна в черных котелках смело могли бы перекочевать в спектакль по Беккету. Они то и дело изображают петухов, заставляя вспомнить Соленого из "Трех сестер" с его гротескно-зловещим "цып-цып-цып". Но в этом спектакле эти два гаера травестируют еще и идею рождения как такового. Что вперед появилось, яйцо или курица, есть изнанка вопроса "забыть или не жить", поскольку и про яйцо как зародыш жизни тоже ничего неизвестно. В финале два петушка покажут клоунский фокус, когда изо рта будут доставать одно за другим яйца и аккуратно складывать их в мешочек. Тут вспомнится и фраза ребенка, который на взрослый вопрос: "Чего бы ты хотел?", ответил: " Я хотел бы не родиться". Погребничко позаимствовал это для спектакля по Чехову в литературе Шифферса.
Мир с вопросами без ответов обреченно печален. Даже лихие цыганские, солнечные итальянские и нежные французские песни, которые здесь исполняют то соло, то хором, лишь усиливают состояние тоски, какой-то грустной-грустной безнадежности, хотя человек и просит дать эту надежду, подсказать ему смысл его существования, избавить от потерь, от одиночества. Но человек все рано похож на слепого ребенка, брошенного в зону, в которой ему предстоит забыть или не жить.
"Где ты, облако – рай?", "Листья надежды моей не теряй", — поют хором заключенные в бытие, поют щемящее по-детски, и вдруг почему-то наворачиваются слезы, от жалости и сострадания к человечкам, к этим тихим и робким голосам, затерянным во вселенной. И Гаев вспоминает отца, который шел к церкви, шел не по ровной дороге, а проваливаясь в ямы с водой, бульканье которых и есть точка в спектакле.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции