Подошел к концу "Год Чехова", старт которому в январе дал 150-ый день рождения Антона Павловича. Само юбилейное празднество оказалось широким (фестивали, премьеры, экранизации, симпозиумы, открытия мемориальных досок и комплексов, торжественные вечера), но не стало вызывающе пафосным, как обыкновенно заведено в подобных случаях. Скорее всего, потому что сам именинник не был человеком пафосным ни в жизни, ни в творчестве.
У нас ведь как принято чествовать классиков… Так, чтобы мы, простые смертные, прочувствовали их миссионерское назначение, их миссионерскую долю. С этим ощущением общественность недавно отметила 100-летие ухода Льва Толстого из Ясной Поляны и из жизни .
А Чехов как-то не ассоциируется с образами Учителя, Пастыря и Пророка, как в своем Отечестве, так и во всем Мире.
Современники его уважали, ценили, но без фанатизма, как сказали бы сегодня. Один из ближайших приятелей, авторитетный публицист, удачливый издатель Алексей Суворин почти сразу после похорон Чехова обронил: "Певец среднего сословия! Никогда большим писателем не был и не будет".
Что-то подобное имел в виду Осип Мандельштам, когда обозвал мир чеховских персонажей "мелкопаспортной галиматьей". Поэт Иннокентий Анненский дал вполне понятное представление о претензиях к Чехову, как к большому русскому писателю со стороны требовательных читателей: "После великой русской литературы, где мы рубили вековые деревья с Толстым, и вязли в болотах мировоззренческих идей вместе с Достоевским, что нам делать в чеховском палисаднике".
Великие современники нынешнего юбиляра Толстой, Бунин, Горький ценили его житейскую наблюдательность, его проницательность там, где дело касалось душевного состояния обыкновенного человека, тонкость в описании всего обыкновенного, всего среднего и даже посредственного. Но его драматургию считали чем-то недостойным его таланта, ошибкой большого беллетриста и горевали, что он соблазнился писанием пьес вместо того, чтобы сочинить большой роман, как и подобает крупному мастеру художественного слова.
Великие не просто недоумевали, но и язвили. И довольно желчно. Лев Толстой - по поводу "Дяди Вани": "…Сидят два господина в глуши, обделенные вниманием дам; так что за драма - ну, навестил бы в деревне один Алену, другой - Матрену. И нечего приставать к чужой жене. В конце концов, это аморально".
Бунин в адрес "Вишневого сада": "… И ничего чудесного не было и нет в вишневых деревьях, совсем некрасивых, как известно, корявых, с мелкой листвой, с мелкими цветочками в пору цветения (вовсе не похожими на то, что так крупно, роскошно цветет как раз под самыми окнами господского дома в Художественном театре); совсем невероятно к тому же, что Лопахин приказал рубить эти доходные деревья с таким глупым нетерпением, не давши их бывшей владелице даже выехать из дому: рубить так поспешно понадобилось Лопахину, очевидно, лишь затем, что Чехов хотел дать возможность зрителям Художественного театра услыхать стук топоров, воочию увидеть гибель дворянской жизни, а Фирсу сказать под занавес: "Человека забыли...".
Это сказано писателем, герой которого в "Жизни Арсеньева" говорит: "Новый рассказ Чехова! В одном виде этого имени было что-то такое, что я только взглядывал на рассказ,- даже начала не мог прочесть от завистливой боли того наслаждения, которое предчувствовалось".
"Завистливая боль" - в отношении к чеховской прозе и явная насмешка - применительно к пьесам, которые ставятся и ставятся на всех широтах, на всех языках… И независимо от круглых дат. Что это такое? Отчего это? Причуды гениев? Их капризы? Их ревность к успеху? Их художественный эгоцентризм?
К слову, стоит напомнить, что Чехов и сам о себе был не такого уж высокого мнения. Он-то полагал, что после его смерти о нем будут помнить лет семь. Так бы оно и случилось, если бы он был и остался действительно "поэтом среднего сословия", если бы он ограничился его проблемами и заботами, если бы он не уловил и не прочувствовал новый вызов человеческой цивилизации. А прочувствовал и осознал его он именно через свою драматургию и благодаря театру.
В прозе главным эстетическим достижением Чехова стала необыкновенная объективная художественность, следующей ступенью которой и явилась драматургия. В свою очередь, под пьесы Чехова должна была перестроиться и поэтика театра, где сцена - не амвон, не кафедра, не трибуна, а некое пространство жизни, более достоверной, чем сама жизнь.
Московскому Художественному Общедоступному Театру, впрочем, не надо было перестраиваться. Он создавался, не ведая того, "под чеховскую драматургию". Сегодня самый интересный и существенный вопрос: на какой, все-таки, цивилизационный вызов ответил Чехов со своими "мелкопаспортными" персонажами?
***
В советскую пору мы приспосабливали Антона Павловича для своих сиюминутных нужд. "Сестры", "чайки", "дяди Вани", беллетристы, артисты, доктора, учителя сопутствовали нам. Их жизнь, их герои - как образцы для подражания тем, кто утратил вкус интеллигентности в
отношениях друг с другом.
Потом стали укором тем, кто утратил вкус к жизни вообще. На сцене "Современника" едва ли не самым главным героем "Трех сестер" стал Соленый. И публика живо откликалась уже не на восклицание Ольги: "Музыка играет так весело, бодро, хочется жить!", а на реплику Чебутыкина: "Барон хороший человек, одним бароном больше, одним меньше - не все ли равно". Зрители покатились со смеху - они узнали себя, узнали время, узнали свое умонастроение.
Человеческая жизнь обесславилась, и каждый смог себя поставить на место усталого Чебутыкина и вяло ответить на очередное смертоубийство: одним банкиром больше, одним меньше… Или: одним журналистом больше, одним меньше. И т.д.
Авангардист Треплев не увидел за горизонтом ни одного живого существа. "Пусто, пусто", - говорит его герой. И добавляет: "Страшно, страшно". Один дух остался. Одна мировая душа, которой, впрочем, суждено победить в "борьбе с дьяволом, началом материальных сил". Потом "материя и дух сольются в гармонии прекрасной и наступит царство мировой воли".
Впрочем, тут же выясняется, что когда материальные силы оказываются побежденными, то духовным делать на земле нечего, кроме как тоскливо озираться. Никто, кроме Чехова, так отчетливо не выявил пропасть между Вечностью и "мелкопаспортной галиматьей" повседневной жизни "дядей Вань" и "сестер Прозоровых".
Жизнь дана человеку на тысячу лет, а ее хватает на две минуты, пока крутится волчок в "Трех сестрах". С ощущением бессмысленной и пустой бездны жил Чехов и жили герои его пьес. Они не могут сойтись и не могут разъехаться, как заметил однажды Мандельштам.
С этим подсознательным мироощущением несовместности того, что нерасторжимо и в предчувствии конвульсий революций и мировых войн жила Эпоха. И живет до сих пор. Конфликт неизбывен на всех этажах человеческого общежития. Конфликт, перед которым бессильны былые моральные устои, новейшие социальные утопии, политические системы и религиозные установления.
Вот собственно, почему "год Чехова" миновал, а его пьесы по-прежнему востребованы. И отнюдь не только из уважения к памяти классика, а из внутренней, насущной надобности. Прозрения Чехова до сих пор тяготеют над нами, и потому мы тянемся к нему с вопросами, обидами и жалобами. С другой стороны, тянем его на пьедестал, на кафедру. Требуем от писателя проповедей, заповедей, указаний и всего того, на что у него была жестокая идиосинкразия.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции