Ольга Галахова, театральный критик, главный редактор газеты «Дом актера», специально для РИА Новости.
Первое, о чем приходиться сожалеть, это что в зале Театра им. Моссовета не набралось продвинутой публики, восприимчивой к такому типу театра, который показал в течение трех дней на чеховском фестивале немецкий режиссер Франк Касторф. В свой спектакль «В Москву! В Москву!», поставленный в содружестве берлинского театра «Фольскбюне», чеховского и венского фестивалей, режиссер включил пьесу А.П. Чехова «Три сестры» и повесть «Мужики».
Никогда прежде не ставивший Чехова, он в юбилейный год русского классика все-таки решился поворошить чеховскую мифологию, созданную усилиями многих режиссерских авторитетов: от Станиславского с Немировичем-Данченко, о чем говорил Касторф, до соотечественника Питера Штайна, о ком Касторф не говорил. С чего это иначе на заднике водрузил он полотно, отчаянно похожее на фотообои с изображением берез? Нет ли тут издевки над тем театром Чехова, в котором непременно натуралистично белеют березки, а по аллеям ходят меланхоличные чеховские герои и тоскуют о лучшей жизни? Ведь в одном из спектаклей Штайна («Дядя Ваня», 1996), поставленном с итальянскими актерами, постановочные цеха трудились как раз над тем, чтобы, если не ошибаюсь, 60 спиленных, натуральных берез были водружены на ту самую священную мхатовскую сцену, на которой в рамках чеховского фестиваля состоялась тогда мировая премьера.
Однако обстановка – полдела в режиссерской интерпретации. Можно и без берез, и без венских стульев впасть в клише, если не чеховского театра, то в запоздалый авангард безопасного протеста. Наша отечественная сцена, к примеру, избалована интерпретациями сытого и самодовольного вызова чеховским героям. Касторф же – другой случай. Он воюет сразу на всех фронтах, честно проживая добытые им истины. На пресс-конференции режиссер радикально высказался и на свой счет, не зная, куда его после показа в Москве запишут: в молодого провокатора или старого дурака.
Воевать с помощью русского классика сразу со всем: с установившейся столетней театральной традицией лирического Чехова, с социумом, который предпочитает отворачиваться от проблем, более или менее искусно забалтывая их, со всякого вида политической риторикой, - непросто. Кажется, каждый сантиметр театрального пространства отвоевывается Касторфом для протеста, сколь последовательного, столь и временами доходящего до анархического бунта. Этакий новый виток бури и натиска.
Повесть «Мужики», вероятно, понадобилась Касторфу не только для того, чтобы бросить, как он выразился, социальную тень. Здесь все этажи жизни – и образованная интеллигенция, и нищая, дикая деревня заражены одним недугом: потребностью жить в мифологии.
Касторф также нашел и формальный повод для объединения этих чеховских произведений. В «Мужиках» уезжают в Москву, чтобы вернуться в деревню, а в «Трех сестрах» не уезжают в Первопрестольную, но с тем же результатом.
Жизнь ни у кого не меняется ни с отъездом, ни с приездом. Более того, она грязна у одних, неопрятна у других, бессмысленна и у тех, и у этих. В бараке пьют и бьют, сидят на буржуйке с иконой и тайком жуют хлеб, мечтая о вере, наивном социализме и новой соборности, а на террасе проводят время с генеральскими дочками офицеры Вершинин, Тузенбах, Чебутыкин в безответственной болтовне. Они больше похожи на шутов, которые то спотыкаются и падают в самые неподходящие моменты, то репетируют речи о прекрасном будущем, чтобы выступить на плацу, то взасос целуются друг с другом. Случается, что второй этаж спускается на первый, к мужикам. Без дна не обходится никто.
Хотя есть персонажи деловые. Не только Наташа была бы идеальным секретарем у Сталина, как выразился на пресс-конференции режиссер, но и учительницу Ольгу легко представить в числе той интеллигенции, что будет неистово звать на митингах мужиков на баррикады в Октябрьскую революцию. Ее речь уподоблена выкрикам лозунгов. Она привыкла в классе гимназии к голосовой диктатуре, не терпящей ни диалога, ни уважительной тишины. Её младшая сестра Ирина похожа поначалу на клоунессу. Нельзя всерьез относиться к ее словам о работе: не будет она трудиться, всё – трепотня, а поскольку нечем себя занять в настоящем, то Ириной бросаются в офицерскую публику декларации об её будущей жизни.
Все эти разговоры о труде – заменители нежизни, разбавленные подростковым наивом вкупе с проснувшейся женской неудовлетворенностью. Она готова насытить свою плоть с нелюбимым Тузенбахом, который заваливает ее в бараке, но тут поспевает вездесущий соперник Солёный и не дает свершиться акту соития.
Маша тоже любит поговорить, но эта светская львица провинциального бомонда не обременяет себя разговорами о труде. Её муж Кулигин в спектакле Касторфа преподает английский, исключительно на нем и изъясняется в реальной жизни. Он расширил свою педагогическую практику, превратив свое бытие в бесконечный урок без права окружающих уйти на перемену. Понимает ли он, что Маша - его жена, большой вопрос, кажется, она для него остается ученицей в классе. Маша же придумала свою любовь к Вершинину, чтобы хоть чем-то занять себя, к примеру, найти повод, чтобы покрасоваться в новом платье.
Образование генеральских дочек не делает их избранными в провинциальном городе. Да, Маша долго будет отвечать по-французски неофитке в этом вопросе Наташе, откровенно издеваясь над столь ужасной женой Андрея. Но всё это – выстрел по воробьям, мелкое превосходство над столь же мелкой породой людей. Брат Андрей ничем не отличается от Кулигина. Последний все время дарит всем свою книжечку о гимназии, а первый – пустые плоские рамочки. Кто из сестер решил и почему, что ему уготована кафедра Московского университета?! Он опустился давно, задолго до встречи с Наташей. В первой сцене на именинах Ирины он появляется в домашнем халате. Сестер он не просто боится, а трусит перед ними, как школьник. Предложение Наташе тоже делает со страху и неожиданно для себя самого. Андрей пускается во все тяжкие, проигрывает дом в карты, отчасти и потому, что ему оказываются не под силу возложенные на него ожидания сестер. Вместе с Чебутыкиным они тайком то и дело выбираются из дома, чтобы добежать до ближайшего казино.
Наташа в спектакле не просто стерва, а стерва с призванием. Ее Бобик, так похожий на Протопопова, еще полбеды.
Она родила цесаревича, призванного на новое царство. Её власть в доме венчает установка трона, а она сама одета как царевна и репетирует свою будущую власть. Её сыночек уже не будет председателем управы – она метит во власть верховную. В красной боярской шапке и в червонном наряде восседает она на троне.
Однако её лишают власти генеральские дочки. В финале они превращаются в макбетовских ведьм, прогоняют Наташу, а детскую коляску с Бобиком берут под свою охрану. Не новый ли Макбет, Сталин или Гитлер пока мирно дремлет и сосет соску в этой невинной коляске?
Безответственная болтовня, разговоры о прекрасном будущем, не подкрепленные осмысленным трудом, беспокойством о дне сегодняшнем приводят человечество, в конце концов, к тому, что рождается чудовище, которое будет знать, как навести в мире порядок без лишних слов и разговоров. Касторф уверен, что такой беспокойный Чехов нужен сегодня, потому что страшное прошлое может стать страшным настоящим.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции