Есть еще замечательная фраза, которую мне подарил Гера Климов, брат Элема Климова, это фраза Андрея Платонова: “Невозможное – невеста человечества, к ней летят наши души”.
Ситуация “я могу все”, в которой оказывается человек – это совсем не пушкинское “я могу творить”, потому что достаточно посмотреть на рукописи Пушкина, чтобы понять, как они схлестаны его катастрофической, кошмарной, пренапряженнейшей работой. Но именно поэтому – “я могу творить”, в этом и проявляется та стесненность, которую Александр Сергеевич сам себе в свою жизнь вкладывает.
Казалось бы: ты должен оказаться в условиях свободы, и тогда ты можешь сделать все. Но вспомните: когда мы читаем подлинную литературу, мы затрачиваем колоссальные усилия по вхождению в текст. Это нормально. Я чувствую, что в людях это стало снова проявляться – то состояние, когда читающий хочет войти в мысль. Спрашивается, где же то самое наслаждение от искусства? Но когда мы входим в текст, и начинается работа по пониманию, тогда включаются наши чувственные токи. Когда чувства и понимание сходятся в одно целое, в этот момент мы возвышаемся.
То же самое происходит в работе. Об этом вы можете прочитать у любого поэта. Мандельштам и Маяковский пишут об одном и том же: как они ходят и нагуливают себе гул поэзии. И вдруг в этот гул, в ритмический гул, входит одно слово, другое слово, они приходят на звуковые точки, на звуковые места, на места пресыщений, на то, о чем потом поэт может сказать: вот это мое творчество и есть. В звуковые и ритмические перекрестья встают нужные слова. Кто-то сказал, что поэзия – это нужное слово в нужном месте. Вот пойди его добейся!
В кино это в десять раз сложнее сделать. Я должен признаться, что не очень люблю кинематограф, хотя, конечно, когда речь заходит о таких величинах, как Алексей Герман или Кира Муратова – это уже совсем другой разговор, это даже не кинематограф. Ты погружаешься в такую стихию, в которой тебя охватывает радость уже от одного ощущения, что кино еще не закончилось, что ты еще будешь идти вместе с режиссером по этой дороге. Это необыкновенное чувство, которое рождает в тебе радость и через большой промежуток времени. Ты можешь забыть кино, но ты вспоминаешь жест, полумрак или, если вспомнить Германа, чавканье по грязи, как чавкали и не думали о том, что будет впереди, герои его фильма, – взять банду. Разговор шел самый бытовой, а между тем, Герман дает этот второй чавкающий план, который всаживает тебя, как гвозди.
Подлинное в кинематографе – это когда начинает теряться чувство материи, и материя начинает незаметно для тебя самого надбавляться. Слои уплотняются, и изображение уже перестает быть первостепенным фактом, оно – только факт первого включения твоих рецепторов и погружения туда, в глубины. Потому что один кадр, соединяясь с другим, один эпизод, соединяясь с другим, порождают то самое, невидимое, что и называется ”искусство”.
Каждый раз, когда я говорю о мультипликации, я начинаю сходить с ума, потому что надо делить, все время делить. Я сочиняю, потом сочиненное разделяю, затем эти дроби надобно опять соединить. Важно, чтобы, когда ты соединил, получилось другое, не то, что ты предполагал. Включаются какие-то другие процессы: в конце концов, ты сходишь с рельс прагматизма и попадаешь в совсем другое пространство, где дышит почва и судьба. Когда работа над фильмом заканчивается, ты открываешь нечто и сам себе говоришь: так вот, оказывается, о чем был фильм. Если ты заранее подтягиваешь себя к готовому результату, фильм делать не надо. Ничего ты не откроешь, никаких тайн. А на самом деле, во всем тайна.
Все терзали Германа за то, что он долго снимал “Трудно быть богом”, никто не пытался взглянуть его глазами на то пространство, которое он компоновал перед собой.